З життя
Легкость в приливе тяжести

**Невесомая тяжесть**
С первого взгляда никто и не подумал бы, что у Виктора Сергеевича что-то не так. Высокий, крепкий, с подчёркнутой аккуратностью в каждом жесте, он выглядел как человек, у которого всё схвачено. Одежда — всегда безукоризненная: тёмный драповый пиджак, отглаженные рубашки, туфли, начищенные до блеска. Каждое утро начиналось одинаково: чашка крепкого кофе из знакомой булочной на Невском, едва заметный кивок продавщице, привыкшей к его визитам, затем пробежка вдоль Фонтанки, где он неизменно встречал одного и того же седого старика в кепке-«аэродроме», неторопливо бредущего своим привычным маршрутом. Потом — работа в архитектурной мастерской, где он вычерчивал проекты с такой точностью, будто пытался выстроить себе нерушимый бастион без единой щели. Всё было как по линейке. Кроме одного.
По утрам его грудь сжимало, будто на неё положили промёрзший булыжник. Не боль — просто тяжесть, не дающая вдохнуть полной грудью. Не телесная, а какая-то глубинная, будто воздух пропитался ртутью, а в нём растворилась тоска — без названия, без причины. Мир вокруг оставался прежним: те же дома, те же лица, тот же ритм. Но в привычной обыденности таилось что-то зловещее, словно каждый день повторялся не по воле, а по инерции, от которой не уйти. Виктор привык не говорить об этом. «Просто переутомился», — отмахивался он, избегая собственного отражения в зеркале. Или, на крайний случай, «магнитные бури». Это было проще, чем копаться в правде. В какой именно — он не знал. Или боялся узнать.
На работе его ценили. Он никогда не срывал сроки, сдавал чертежи точно в срок, безупречные, как геометрические теоремы. Если заказчик требовал правок, Виктор молча переделывал, не показывая ни досады, ни усталости. Не спорил. Не пререкался. Просто стирал и начинал заново, с той же ледяной точностью. Молчание было его щитом. Молчание означало порядок. Эту науку он усвоил ещё в детстве. Слишком рано. Когда за громкие слова следовали тяжёлые шаги отца и мёртвая тишина за прикрытой дверью маминой комнаты. Когда он научился смеяться беззвучно, чтобы не привлекать внимания. Эта привычка — растворяться, не оставляя следов, — въелась в него, как запах нафталина в бабушкином сундуке. Почти навсегда.
Как-то вечером, возвращаясь домой по сырому питерскому переулку, он заметил старушку у соседней двери. Она стояла, сгорбившись, тщетно пытаясь попасть ключом в замочную скважину. Её пальцы дрожали, будто подчинялись не ей, а какому-то внутреннему урагану. Виктор узнал её — Анна Петровна, одинокая пенсионерка с первого этажа. Последние месяцы её почти не было видно: ни во дворе, ни на лестничной клетке. Словно она стала призраком, частью старых обоев. Он подошёл, без слов предложил помощь. Она молча протянула ключи, её взгляд был пустым, но в этой пустоте мелькнуло что-то детское — как у ребёнка, пойманного на месте преступления. Виктор почувствовал, как что-то внутри дрогнуло. Её молчание кричало громче любых слов.
В её квартире пахло лекарствами и сухими травами, воздух стоял густой, как в комнате, которую не проветривали годами. Он помог ей дойти до кресла, осторожно поддерживая за локоть, и уже хотел уйти, когда она вдруг прошептала, глядя в пол:
— А у вас дома свет по ночам горит?
Вопрос был странным, почти нелепым, но он ударил, как обухом. Виктор не ответил. Не смог. Он ушёл, но наутро, стоя перед зеркалом, впервые разглядел свои глаза. Не усталые, не печальные — пустые. Будто в них не осталось ничего, кроме отражения.
Он пошёл на работу, но на полпути свернул. СеОн сел на скамейку в сквере, закрыл глаза и впервые за долгие годы позволил себе просто быть, не прячась за цифрами и чертежами.
