З життя
Мой путь к этому месту

В палате стоял густой запах дешёвых лекарств, тушёной капусты и старости — настолько плотный, что его, казалось, можно было резать ножом. На краешке койки сидела Антонина Сергеевна, теребующая руками потрёпанный халат — тот самый, в котором когда-то пила утренний чай на своей кухне. Дома. Когда дом ещё был её…
Рядом, на соседней кровати, застыла, словно изваяние, женщина лет на двадцать старше. Бесцветный взгляд её упирался в стену, будто там, в серой штукатурке, скрывалось окно в другую жизнь.
Вдруг она медленно поднялась, опёрлась на трость и пододвинула стул к Антонине.
— Тонь, расскажи… как ты сюда попала? — прошептала старушка, с трудом усаживаясь рядом. В её потяжелевших веках читалась та же беспомощность, что у ребёнка, брошенного на улице. Будто и не старуха это вовсе, а девочка, забытая миром.
Антонина хотела отмахнуться. Сказать, что та всё равно не поймёт, не услышит. Но вдруг заговорила. Потому что, кажется, впервые за долгие годы кто-то действительно хотел её слушать.
— Всё началось с тишины… — голос дрогнул. — Сначала Миша звонил реже. То собрание, то внука в кружок везти, то просто забыл. Его жена, Таня, никогда мной не интересовалась. А Алёшка, внук… растёт, ему не до старухи. Я понимаю.
Соседка слушала, едва кивая. Она провела в этом доме три года — и каждый рассказ словно бы повторял её собственную судьбу.
— Потом перестали поздравлять. День рождения прошёл, как будто его и не было. Затем — Восьмое марта. Потом и Новый год. А я… всё ждала. Пирог испекла, с вишней, как Миша любил. Стол накрыла. Фотографию поставила — ту, где он маленький, в трусиках, на Волге. Я там — молодая, смеюсь. Смотрю и думаю: приедут. Ну обязаны же. Обещали.
Антонина тяжело вздохнула. В уголках глаз заблестели слёзы. Соседка осторожно коснулась её руки.
— Приехали. Поздно вечером. Стоят в прихожей, Миша в пол смотрит. “Мама, — говорит, — мы тут подумали…”. А дальше — будто в тумане. Только его слова, как нож: “Алёше нужна своя комната. А тебе… здесь будет лучше. Уход, лекарства…”
— И что ты ответила? — чуть слышно спросила старушка.
— Что я могла сказать? — Антонина горько усмехнулась. — Онемела. Только шептала: “Я же… я ведь…” А они уже всё решили. Грузчики. Коробки. Мой буфет — резной, дубовый, — уносят. Я за ним тянусь, а Алёшка в телефоне уткнулся. Ни взгляда. Ни слова. Будто меня и нет.
— А сейчас? Хотя бы звонят?
— Вчера Миша позвонил, — Антонина сжала пальцы. — Спросил: “Как ты там?” А я ему: “Помнишь, как в грозу ко мне под одеяло залезал? Дрожал, как зайчонок…” А он: “Не помню”. Вот так. Не помнит. Или не хочет.
Соседка взяла её руку — узловатую, тёплую. Молчала.
— А самое… смешное знаешь что? — Антонина прошептала. — Мою квартиру теперь сдают. Деньги идут на Алёшкины репетиторы. А пока там, говорит, йога. “Кундалини”, кажется. Представляешь? Там, где мой старый сервант стоял, теперь бабы в лосинах вертятся…
В коридоре заскрипела тележка с ужином. За окном садилось солнце, заливая палату багровым светом. Было тихо. Слишком тихо.
— Но я помню всё, — прошептала Антонина Сергеевна. — Всё. Как первый зуб, как ночами Мишутку качала, как он за тройку плакал. Как мечтала: вырастет — будет счастлив. Всё отдала. Всю жизнь. А теперь… теперь я просто лишняя.
Соседка молча обняла её за плечи. Прижалась щекой к седым волосам. Её ладонь — шершавая, как у матери Антонины когда-то. Она могла спасти от всего. Кроме одиночества.
Они сидели в полутьме, среди запахов капусты и лекарств. Между прошлым, где ещё было тепло, и настоящим — пустым, как вымерзшая степь.
…И лишь одна мысль не отпускала:
А вдруг они всё-таки вспомнят?
