З життя
Не склеить разбитое.

Осколки, которые не собрать
На третий день после похорон Светлана достала старую коробку. Она стояла в чулане за свёртком с новогодними шарами, покрытая слоем пыли, будто сама судьба бережно припрятала её на потом. На потом, когда боль уже не разрывает сердце на части, а лишь тихо ноет где-то в груди. Или, наоборот — когда молчать больше невозможно, когда притворяться, будто всё как прежде, уже невыносимо. И вот, в этот вечер, в кухне, где даже воздух стоял неподвижно, прошлое постучало в дверь — настойчиво, требовательно.
Игорь сидел за столом, не двигаясь. Перед ним кружка с остывшим чаем, он держал её обеими руками, будто в ней было что-то драгоценное. Он не смотрел на мать. Но когда она протянула коробку, взял. Тихо. Осторожно. Будто внутри лежало не бумага, а осколки.
Внутри — десятки писем. Он сразу узнал почерк. Свой. Детский. Тот, что оставлял закорки в школьных тетрадках и на стенах в коридоре. Письма себе в будущее. Когда-то ему было шесть, потом десять, потом четырнадцать — и каждый год он писал самому себе. Как будто бумага могла сохранить то, что не уместилось в памяти. Как будто бумага была ближе, чем отец, который вечно был где-то далеко. Будто она слышала. Понимала.
Он развернул первое письмо. Детский рисунок: он и отец на берегу Оки. Удочки, ведро с рыбой, кривое солнце в углу. “Папа сказал, что летом возьмёт меня на рыбалку. Жду. Он обещал, если я не буду бояться темноты, мы обязательно поедем.” Внизу — неумелое сердечко. Просьба, вплетённая в строки.
Игорь медленно положил листок на стол. Пальцы дрожали. Мать стояла у стены, будто став её частью. Не подходила, не заговаривала. Лишь смотрела, словно боялась разрушить это хрупкое мгновение.
— Он тогда не приехал, — тихо сказал Игорь. — Работа. Снова. А потом мы просто перестали спрашивать. В какой-то момент стало ясно — ждать бесполезно.
Мать молчала. За окном моросил дождь, бледный свет фонаря наполнял комнату серой дымкой. Всё здесь будто потускнело с его уходом — стены, потолок, даже запах старого дерева в шкафу. Даже часы на стене тикали тише, будто старались не тревожить печаль.
Следующее письмо было коротким: “Мне тринадцать. Я больше не пишу отцу. Незачем.” Игорь читал медленно, вглядываясь в каждую букву, будто надеялся, что детская рука передумает. Но слова стояли ровно. Твёрдо. Как лезвие. Это было не просто письмо. Это был миг, когда надежда умерла. Бзз криков. Просто ушла.
— Я его ненавидел, — прошептал он. — Понимаешь, мама? Не за то, что ушёл. За то, что вроде был, но его никогда не было. За слова, которые ничего не значили. За все твои “папа задержится”, когда я уже знал — он не приедет. Не позвонит. Не откроет дверь. Никогда.
Мать опустилась на стул. В её руках был лист. Без конверта. Плотная бумага, загнутый угол. Почерк — взрослый, незнакомый, но такой родной. Игорь смотрел на неё, будто видел впервые.
— Он написал тебе. Перед тем как уйти, — сказала она. Голос дрогнул.
Он взял письмо. Внутри — всего одна строчка:
“Ты был моей ошибкой и моей гордостью. Прости, что не научился быть рядом.”
Игорь прочитал. Потом ещё раз. И ещё. Как будто с каждым разом смысл станет яснее. Но ясности не было. Только боль. И тишина. В ней гудели не слова, а то, что осталось между строк.
Эта тишина не была пустой. В ней билось не только горе, но и то, что они так и не сказали друг другу. Она была живой — упрямой, неумолимой. Прошлое не изменить. Но, может, можно нести его иначе.
Он сложил письма обратно. Аккуратно. Медленно. Будто укладывал не бумагу — а себя. И последнее письмо положил сверху. Поздно. Но, возможно, не зря.
— Мам… — он поднял на неё глаза, прямо, вглубь времени. — Поедем на ту реку. Туда, где он обещал. Возьмём удочки. Просто посидим. Не для него. Для нас.
Она кивнула. Медленно. Тихо. Как будто соглашалась не только на поездку. А на шаг. Пусть робкий. Но шаг — быть рядом. Хотя бы раз — по-настоящему.
И в этот раз — без обещаний. Только дорога. Только река. И, может быть, немного тишины, в которой наконец можно услышать себя.
